В этот день, ровно 90 лет назад, в Государственном театре им. Вс.Мейерхольда прошла премьера спектакля «Вступление» по роману Юрия Германа «Профессор Кельберг».
Спектакль «Вступление» был как бы про Германию – сюжет не из советской реальности, имена другие, но дух здешний: человеку невозможно жить, свобода подавлена, нищета, чувства никак не выразить, герои чувствуют себя несчастными. Этот политический спектакль, может быть, даже неосознанно для самого Мейерхольда отражал реальность СССР начала 1930-х годов.
Через много лет писатель Юрий Герман так вспоминал о работе над пьесой:
Написать пьесу для того театра, спектакли которого я смотрел по десяти раз кряду? Пьесу для Мейерхольда? Написать пьесу для того театра, куда совсем недавно я не мог пробраться даже на галерку…
Однако порядочность взяла свое. И с отчаянием погибающего я решительно произнес:
– Не умею, Всеволод Эмильевич. Я никогда не писал пьес, я не смогу.
– Многие не могут, однако пишут, а мы ставим.
Он добавил:
– Все просто: по вашему роману вам напишут сценарий, по сценарию вы напишите пьесу.
– А разве так бывает? – осведомился я.
Мейерхольд и сам не знал. Позвали знающего. Тот сказал, что если Всеволод Эмильевич хочет, то можно и так.
Мне «придали» режиссера и художника – милых и покладистых людей. Мейерхольд отбыл за границу, в Париж.
Вернувшись из-за границы, Всеволод Мейерхольд в грозном молчании смотрел наш спектакль до рассвета. Мейерхольд все им увиденное запретил и отправился домой. Меня, драматурга, он как бы даже и не приметил во всю ту кошмарную ночь. Было совсем светло, когда в гостинице «Националь» я повалился на кровать. Вот она развязка! Ну что ж, я ведь предупреждал, что не умею писать пьесы.
Зазвонил телефон.
– Ну? – осведомился Мейерхольд. – Худо тебе?
– Плоховато, – сознался я.
– Гвардейские офицеры в старой армии в твоем положении застреливались, – с сатанинским смешком произнес Мейерхольд. – Ты читал об этом?
Тут я разорался. Мне было не до шуток. Я заявил, что сценарий – дрянь, что вся затея – халтура, что нынешний просмотр – логическое завершение нелепого замысла. Потом я выдохся и замолчал.
– А еще что? – спросил Мейерхольд.
– Ничего, – буркнул я, – посплю и уеду.
И тут Мейерхольд сыграл спектакль. Но боже, как это было грандиозно, этот удивительный спектакль для троих в восьмом часу утра. Третьей была Зинаида Николаевна Райх. Держа телефонную трубку так, чтобы я все слышал, он сказал с непередаваемой интонацией отчаяния:
– Понимаешь, ему, оказывается, не понравился сценарий, но он промолчал…
Наступила пауза.
И вновь я услышал голос Мейерхольда:
– Произошло трагическое насилие над его творческой индивидуальностью. Ты только вникни в эту бездну заячьей трусости, Зиночка, оцени это отсутствие собственного мнения, этот испуг, это…
– Не так! – заорал я, но он не слышал, он говорил:
– А теперь мы пропали. Мы не получим пьесу о том, что так нас с тобой радовало в его книге, зритель не увидит спектакль о рабстве, не увидит этих немецких безработных инженеров…
К финалу монолога Мейерхольда я почувствовал себя действительно во всем виноватым. И почувствовал еще то, что необходимо понимать литератору во время работы для блага работы: дело его – нужное дело. И в этом действительно заинтересованы.
Напоминаю, я был мальчиком тогда. Никем. Почти что ничем. Но Мейерхольда интересовала не фамилия, не то, что называется «именем», а сочинение.
В то невеселое утро он сказал мне по телефону:
– Выспись покрепче. Завтра начнем все с самого начала. Обедать с завтрашнего дня станешь у меня. Не принесешь кусочек пьесы – не будет тебе никакого обеда. Не работающий да не ест.
– Хорошо, – сказал я тихо. – Спасибо!
Повелось так: перед обедом я читал написанное. Во время обеда, сунув угол салфетки за воротничок, Мейерхольд рассказывал Райх то, что я написал. Ее спокойные прекрасные глаза мерцали. Удивительно, как умела слушать эта необыкновенная женщина. Я давился едой! Ничего подобного тому, что рассказывал Мейерхольд, в моем сочинении и в помине не было. То, что писал я, было, разумеется, исполнено благих намерений, но неумело, беспомощно, пресно и дурно. А то, что рассказывал и порой показывал Мейерхольд бесконечно любимой им женщине, было всегда талантливо.
Зинаида Николаевна восхищалась, и гладила меня по голове большой белой рукой:
– Скажите какой он у нас!
А Мейерхольд мне подмигивал и шептал украдкой:
– Теперь пойдет по театру, что у нас все великолепно. Уж она распишет. Она это умеет.
После обеда, аппетитно прихлебывая кофе, Мейерхольд спрашивал со значением в голосе:
– Все понял?
Я догадывался, что означал этот вопрос: напиши, пожалуйста, так же, как я рассказывал, и все получится.
Мою пьесу Мейерхольд выдумал сам. Мне не стыдно в этом сознаться. И ему я не раз говорил о том, что пьеса эта, в сущности, его. Он посмеивался, а однажды спросил не без раздражения:
– Ты что хочешь? Чтобы на афише было написано: «Мейерхольд и Герман»? Или: «Герман и Мейерхольд»? Ты меня, старика, материально поддержать хочешь?
За эти месяцы близости с Мейерхольдом я, как мне кажется, очень многое понял. И если в работе моей что-то удается, я знаю: не без тех давно миновавших дней. Если же нет, значит, дней этих было слишком мало или я был в ту пору моложе допустимой нормы.
Таким он остался навечно в моей памяти, этот удивительный человек.
На фото – писатель, драматург, киносценарист Юрий Герман (1910-1967).